Глаза смотрят влево, за левый край бумаги. На самом деле они обращены вправо, на восток, на тот Восток, где завязалась драма, о которой взгляд свидетельствует. Не про этот ли рисунок Антонен Арто обмолвился, что изобразил себя на пути в Индию пять тысяч лет назад? Или он — из еще большего далека, к примеру из Монголии или того края у пределов Восточной Сибири, где, по словам Арто, «еще десять тысяч лет назад секта в тридцать тысяч человек поклонялась бычьему глазу в стене»? Может быть, он глядит в сторону Лхасы или хотел нарисовать склоны Гауришанкара? Лицо, которое он нам открыл, которое сам увидел, которое хотел увидеть в тот миг, как будто лишено собственной сути — это, скорее, говоря опять-таки его словами, «опустошенная сила, пространство смерти».Как на всех его портретах, голова лишена тела. Шея вздымается из какой-то магмы, потрясенного мира нарождающихся форм. Но нигде, кроме этого беспримерного автопортрета, лицо с такой силой не выражает «извечный революционный протест формы, не желающей соответствовать никакому телу, явившейся вовсе не затем, чтобы снова быть телом».Плоти на аскетическом, обращенном за пределы жизни лице нет: это кости, обтянутые бескровной кожей. Глаза, сказала я, смотрят вправо. Нет, не совсем. Правый действительно смотрит вправо. А взгляд левого раздваивается. Он как бы скользит вправо, но устремлен куда-то намного дальше, намного глубже, внутрь страницы.Лоб огромный, с легкими залысинами, сквозь кожу проступают бугры лобной кости. Посередине, над самым основанием искривленного кахексией носа, — треугольная выемка, нет, скорее паз, слуховое окошко, как бы обнажающее само вещество мозга, этого «органа, созданного на краткий срок и проклятого уже с рождения». Вещество мозга, злобное органическое его вещество и диктует взгляду, придает лицу этот взгляд, который через сорок лет после смерти — после того, хочу я сказать, как застыла в принудительной неподвижности рисовавшая его рука, — по-прежнему буравит едва ли не бесконечное пространство. «Доли мозга не бесконечны, но и вне их бесконечности нет: она открывается, когда мозг доходит до дна/ и задевает темную сторону жизни, /когда мозг, чтобы вместить реальность, воображает себя подземельем, вместилищем,/ это вместилище и создает бесконечность».Лицо совершенно неподвижно. Губы запечатаны последней тайной. Все, что должны были сказать, они сказали. Только правое ухо, слишком заметное, слишком прорисованное, еще открыто для жизни. Оно выглядывает из-под куда более приглаженных, более прибранных, чем на всегдашних автопортретах, волос и повернуто к неведомому звуку.Под отсеченной шеей — какой-то цилиндрический предмет (кофеварка, подсказал Арто). Книзу он слегка заострен. С острого края свешивается нечто круглое: огромная капля, или «внутренний брелок», из материала более плотного, чем жидкость, — может быть, дерево, металл или плоть.Если взглянуть на рисунок чуть издали, господствующее положение головы на листе, ее размеры создают впечатление поясного портрета. Тогда сдвинутый на рисунке вправо — а на самом деле влево — кофейник занимает место сердца во вскрытой грудной клетке. Чувствуешь энергию, которую ему необходимо распределить, его ведущую роль в необходимом восстановлении тела. Может быть, эта готовая вулканически закипеть механика и питает неподвижное лицо?На уровне, условно говоря, правого плеча — еще одна голова. «Она меня душит», — объяснял Арто. На ней что-то надето, лицо полускрыто распущенными волосами. Напоминает Медузу до того, как Афина покарала ее за чрезмерную красоту, — Медузу опять-таки с отрубленной головой и склонившимся искаженным лицом утопленницы. Глаза у нее закрыты. Но, может быть, они всего лишь опущены и смотрят в землю? Давя человеку на грудь своим подбородком, она не дает дышать.Основных составляющих, главных фигур на рисунке — как сторон света — четыре. Четвертая — это рука справа, которая завершает эмблему. Путаница линий, идущих от тяжелой склоненной головы, смыкается с чем-то вроде арки, расположенной в самом низу листа и замыкающей этот фантастический герб. Арка — в черных пятнах; может быть, это сучки дерева, из которого она изготовлена. Особенно заметны они на вертикальном стволе посредине, который отходит от нее вверх и затем обрывается. Но, может быть, это металл, и перед нами брошенный в морские глубины громадный якорь в пятнах ржавчины на лапах и веретене? Правая лапа якоря не дописана, отсечена краем листа, за который уходит. Но перед самым вторжением в другое пространство из этого обрубка недорисованной якорной лапы подымается что-то вроде наклонного ствола. На самом деле это запястье — запястье левой руки, которая видна сбоку и пальцы которой сжаты. Можно довольно хорошо разглядеть указательный и средний, приближенные к большому. В проем между ними просовывается запястье другой, более крупной на вид руки. Она без труда закрыла бы изможденное лицо, нависающее над этой разыгрывающейся у нас на глазах драмой. Она покоится, условно говоря, на левом предплечье, хотя Арто изобразил здесь правую руку. Правой рукой он выводит правую руку, и это — самая проработанная часть рисунка. Она же и самая живая. Я хочу сказать, эта рука — теплая и тяжелая, ее не назовешь бесплотной, она еще связана с землей, готова в ней рыться. Рука, рисующая сама себя, — бывают ли автопортреты достоверней и откровенней?Указательный и мизинец подняты. Мизинец, сам по себе тоньше и хрупче, длиной не уступает указательному, который нацелен на губы, сжатые, чтобы, кажется, никогда не размыкаться. Мизинец же, совершенно вертикальный, направлен в небо. Средний и безымянный пальцы согнуты крючком. Большой, невероятно толстый и длинный, отведен в сторону от указательного. По форме он напоминает рыбину.Что должна означать эта рука, что хочет сказать ее жест, геральдический и проклинающий разом? И тем не менее что-то в ней успокаивает, умеряет, затушевывает тревожную странность взгляда, бесстрастие словно бы уже ничего не ждущего лица. Она, я говорю, живая и еще может сжаться, коснуться, схватить, двинуться.Две эти руки, одна на другой, занимают всю правую часть рисунка, этого щита, расположенного перед мужским торсом. Справа от верхней руки, у перехода ее в запястье, как бы подвешено гигантское ухо. Ухо или ручка? Арто говорил, что это скрытый чайник, чайник, которого на рисунке не видно.Среди всех его рисунков этот для меня — один из самых загадочных, самых притягательных. В нем больше всего скрытого смысла, тайн, вырванных у смерти, той смерти, за образом которой он не переставая гнался: «Образ вашего мертвого тела — вот за чем я гонюсь, а не за движениями того, кем вы хотите казаться./ Я живописец будущих трупов».После этих смертных слов передо мной снова, уже в который раз, встает загадка даты, проставленной Арто внизу, посередине: «декабрь 1948». Опиской — на которую я указала ему сразу же, как только он это вывел, — всего не объяснишь. «Скончавшийся, чтобы больше уже не умирать, больше уже не повиноваться совершенно необязательной воле гроба», Антонен Арто стал свидетелем своего конца 4 марта 1948 года. Может быть, он хотел разом изобразить здесь, на пути в Индию, и смерть, и неподчинение смерти — то самое неподчинение, которое воплотил на бумаге в виде могучей руки с двумя победно поднятыми пальцами?Я стремилась к одному: попытаться понять, чем этот рисунок так притягивает меня, чем он так будоражит, так трогает. Стараясь это осмыслить, я попробовала описать, пересказать его себе словами. Никакому языку эстетики или теории не передать неотвратимую силу пережитого чувства. Именно поэтому я удерживалась от любых отсылок к науке или красоте линий. Чего Арто никогда не искал, так это искусства: «Эти рисунки так и нужно воспринимать во всем варварстве и хаосе начертаний, забота которых — отнюдь не искусство, а откровенность и самопроизвольность каждой линии».4 января 1986 г.Перевод с французского Бориса Дубина